ВПЕРЕД К ПУШКИНУ Проблема традиционализма в русской литературе
Оглядываясь на прошедший век, оценивая масштабные произведения советской литературы, признавая ее преемственность по отношению к произведениям русских классиков, от Пушкина до Чехова, зададимся, однако, вопросом: почему даже в лучших своих проявлениях она всё же не смогла встать с ними в один ряд? (Пожалуй, единственным исключением является эпопея «Тихий Дон». То, что именно великий шолоховский роман достоин быть в этом ряду, – тема отдельная, и мы в дальнейшем, возможно, ее коснемся, но исключение, как водится, подтверждает правило и, если угодно, заостряет постановку вопроса. Ведь по мастерству, владению словом проза, скажем, Виктора Астафьева не уступает прозе Сергея Аксакова, а напряженный драматизм повестей Валентина Распутина, их великолепный язык не проиграют в сравнении с повестями Тургенева.) Ответ, думается, заключается в том, что русские писатели XIX столетия ставили своего героя перед Богом. В жизненных испытаниях, в критические минуты, в моменты высшего напряжения душевных сил они выносили судьбоносные для него решения, соотносясь с Евангелием, с заповедями Нагорной проповеди, с нравственными максимами христианской веры. Соотнесенность эта могла быть полемичной или, как у Льва Толстого, даже конфликтной, но она не просто присутствовала, она заключала в себе главный нерв их творчества.
«Солнечный центр нашей истории» Стояние перед Богом героя отечественной классической литературы было, конечно, наследием многовековой православной традиции, восходящей к «Слову о законе и благодати» митрополита Илариона, но путь к этому наследству был непростым. Он лежал через преодоление практики Петра Первого и его наследников, направленной на слом генетического кода православной русской культуры и замену его протестантским; требовал нейтрализации влияний – эпохи Просвещения, масонской идеологии, европейского позитивизма. Возьмем две великие пьесы, созданные до пушкинского «Бориса Годунова»: «Недоросль» и «Горе от ума». Над тем, что связано с церковью, Фонвизин посмеивается. Дьячок Кутейкин, недоучившийся семинарист, «убоявшийся бездны премудрости» и жадноватый, противопоставлен трудолюбивому, щепетильно честному отставному сержанту Цифиркину, отказывающемуся от платы за уроки ничему не научившемуся Митрофанушке. Положительные герои Фонвизина индифферентны к вере, тем более Скотинин и Простакова. Но если Стародум, принадлежащий поколению, читавшему книгу «Юности честное зерцало» (воспитательный пафос которой не противоречит христианским заповедям), а с ним Правдин и Милон твердо придерживаются этических норм, то о героях комедии «Горе от ума» этого уже сказать нельзя. Общество всё дальше уходило от Христа. Вспомним, какое раздражение в Чацком вызывает исповедь подвыпившего Репетилова: «Всё отвергал: законы, совесть, веру»: «Послушай, ври, да знай же меру: есть от чего в отчаянье прийти!» Вслушаемся в монологи и реплики Александра Андреевича: любовь бессмысленна, семья – обуза, вера не нужна. Противостоящие Чацкому консерваторы фамусовского общества в вопросах отношения к Христовым заповедям с ним отнюдь не спорят: «Будешь горе горевать, за святцами зевать», – грозит Фамусов Софье. «Грех не беда, – говорит своей молодой госпоже служанка Лиза, – молва нехороша». Ловкая и умная субретка поняла, что религиозное ханжество стало общественной нормой. Связать обрубленные Петром концы, восстановить традиционный ход русской жизни, вернуть его к православному миропониманию было предназначено великому Пушкину, «солнечному центру нашей истории», по определению Ивана Ильина. Другой замечательный русский философ – Александр Панарин в статье «Пушкинская парадигма как кредо философии» писал: «Пушкин, без преувеличения, может быть назван основателем новой российской нации петербургского («постмосковского») типа. Вся новая империя, созданная Петром Первым, поначалу была, по большому культурному счету, ходульной военно-бюрократической конструкцией, созданной по «немецким» чертежам. Доказательством этому служит последовавшие за смертью основателя дворцовые перевороты, бироновщина, полный отрыв правящей камарильи от собственного народа. Только Пушкин вдохнул жизнь в эту умозрительную конструкцию, натурализовал ее на национальной почве, дал ей язык, разделяемый всей нацией». Как случилось, что поэт, воспитанный на европейской культуре, в юные годы благоговевший перед Вольтером, незадолго до написания «Бориса Годунова» получивший «уроки чистого афеизма», преодолел западное влияние и открыл свой гений для органичного, национального восприятия отечественной действительности, есть творческая тайна автора бессмертной трагедии. Но факт остается фактом: драма, в основу которой был положен взгляд Карамзина на события, позволившие Лжедмитрию занять московский престол, знаменовала собой крутой разворот русской литературы от Запада на Восток, к себе, поворот, смысл которого выразил сам Пушкин: «Ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков». В пьесе два главных героя: царь-преступник и народ, попустивший избрание Бориса на царство. Но противление царя Высшей правде, старания заглушить в себе Ее голос, попытки оттянуть неизбежное предстояние перед Богом ведут лишь к победам Самозванца. Валентин Непомнящий в посвященной Пушкину работе «Удерживающий теперь» пишет: «Во всех шести сценах, где появляется Борис, его главное действие – замкнуть слух от голоса совести (раздается ли он в собственных мрачных предчувствиях, или в известии о появлении Самозванца, принесенном Шуйским, или в монологе Патриарха и т.д.), – и каждый раз после (в результате?) этого Самозванец делает очередной шаг к успеху, а всё действие – к краху Годунова и к безмолвию, в котором заговорит совесть народа». Трагедию завершает потрясающая немая сцена: «Народ безмолвствует»…
От «Ревизора» к «Мертвым душам» «Немой сценой» завершается и великая комедия «Ревизор», сюжет которой, как известно, подсказал Гоголю Пушкин. В этой пьесе есть и свой Лжедмитрий – Александр Иванович Хлестаков, сначала самозванец невольный, но быстро входящий в эту роль. И Городничий, и весь чиновный народ губернского города NN (да и народ, заполнивший зрительный зал, к которому обращается Антон Антонович: «Чему смеетесь? над собою смеетесь!..»), тоже хотят уйти от встречи с Высшей правдой: «Грешен, во многом грешен, – вздыхает Городничий. – Дай только, Боже, чтобы сошло с рук поскорее, а там-то я поставлю уж такую свечу, какой еще никто не ставил: на каждую бестию купца наложу доставить по три пуда воску». Но неподкупный «есть грозный судия: он ждет», напоминал современникам Лермонтов, «самый верующий русский поэт», по мнению Валентина Непомнящего. И «грозный судия» в конце концов приходит в губернский город в лице подлинного ревизора… В нынешнем году исполнилось 180 лет со дня первой постановки бессмертной комедии. 1 мая 1836 года она с триумфом прошла в Александрийском театре. На премьере присутствовал сам Николай I, во время представления император хохотал от всей души, часто аплодировал и покинул ложу со словами: «Ну, пьеска! Всем досталось, а мне – больше всех!» И только один Гоголь считал, что «Ревизор» провалился. Дело в том, что пьеса была сыграна как веселый фарс. Актеры стремились рассмешить публику. Им это удалось, но, как отмечает исследователь гоголевского творчества Владимир Воропаев, «при карикатурной манере игры сидящие в зале воспринимали происходящее на сцене без применения к себе, так как персонажи были утрированно смешны. Между тем замысел Гоголя был рассчитан как раз на противоположное восприятие: вовлечь зрителя в спектакль, дать почувствовать, что город, обозначенный в комедии, существует не где-то, но в той или иной мере в любом месте России, а страсти и пороки чиновников есть в душе каждого из нас. Гоголь обращается ко всем и каждому». Особенно недоволен был драматург тем, как сыгран Хлестаков. В «Отрывке из письма одному литератору» он пишет: «Главная роль пропала. Дюр ни на волос не понял, что такое Хлестаков. Хлестаков сделался чем-то вроде… целой шеренги водевильных шалунов». Николай Дюр выступал в водевилях, где исполнил 250 ролей. Актер, заточенный на фарсовые жанры, конечно же, не мог понять, какой смысл Гоголь вкладывал в образ «мелкого чиновника из Петербурга». А смысл-то совсем не комичный. Снова предоставим слово Владимиру Воропаеву: «Хлестаков не просто фантазер. Он сам не знает, что говорит и что скажет в следующий миг. Словно за него говорит некто, сидящий в нем, искушающий через него всех героев пьесы. Не есть ли это сам отец лжи, то есть дьявол?.. Герои пьесы в ответ на эти искушения, сами того не замечая, раскрываются во всей своей греховности. Искушаемый лукавым Хлестаков сам как бы приобретал черты беса». Можно только предполагать, что бы произошло, сыграй актеры пьесу так, как хотел Гоголь, как бы это изменило судьбу великого писателя и даже судьбу самой России, ибо театр был тогда самым мощным средством воздействия на общество. Но ни при жизни Николая Васильевича, ни после его смерти, вплоть до сего дня, «Ревизор» не сыгран надлежащим образом – по-гоголевски. Видимо, дело не в том, что драматург поставил перед актерами невыполнимую задачу. Дело в нас, зрителях, 180 лет смеющихся над Городничим и его окружением и не желающих понять, что в комедии речь идет и о нас, даже в первую очередь о нас, не желающих, как и чиновники уездного города NN, встречи с «грозным судией» – подлинным ревизором. Общество в своем большинстве хотело видеть в Гоголе пасечника Рудого Панька, рассказчика веселой «Сорочинской ярмарки», или создателя легенд, полных мистических страхов, на которые так щедра земля Малороссии, или обличителя существующих порядков, – а в России они почти всегда были плохи, – но только не писателя, ставящего проблему совести, решающего нравственные вопросы, поднимающего тему предстояния Высшей Правде. Инертное, косное по отношению к Православию, оно не хотело искать в себе причину бесчисленных зол, а выносило ее вовне – в социальную сферу. Оттого не поняло оно «Ревизора», не приняло «Выбранные места из переписки с друзьями» и в массе своей было полностью солидарно с «Письмом к Гоголю» Виссариона Белинского. К сожалению, и наша церковь, даже в лице ее лучших представителей, не смогла тогда в должной мере оценить значение «Выбранных мест», не заметила совершаемого писателем подвига, цель которого состояла в том, чтобы повернуть русское общество ко Христу. Этой цели писатель оставался верным, создавая поэму «Мертвые души». Существует устойчивое заблуждение, что при написании второго тома Гоголя постигла неудача, что сама идея привести Чичикова от зла к добру была обречена. Но о втором томе мы судим по черновикам – объектам дальнейшей работы писателя. Друзья же Гоголя – А.О. Смирнова-Россет, М.А. Максимович, С.П. Шевырев, Л.И. Арнольди, которым он читал поэму в законченном виде, единодушны в ее высокой оценке. Смирнова, собеседник Пушкина, Жуковского, Лермонтова, говорила о том, что первый том совершенно побледнел в ее воображении перед вторым. «Здесь юмор был возведен в высшую степень художественности и соединялся с пафосом, от которого захватывало дух» («Н.В. Гоголь и Православие». Москва, «Отчий дом». 2004. С. 142). Оценка Арнольди: «Удивительно, бесподобно… Тут везде слышится жизнь, как она есть… Гораздо ближе к действительности, чем в первом томе» (там же). Свидетельство С.Т. Аксакова: «Теперь я убедился вполне, что Гоголь может выполнить свою задачу, о которой так самонадеянно и дерзко, по-видимому, говорит в первом томе… Да, много должно сгореть жизни в горниле, из которого истекает чистое золото» (там же). Мало знают и о том, что автор «Мертвых душ» не думал сжигать готовую рукопись второго тома. «Вообразите, как силен злой дух! – жаловался он А.Н. Толстому. – Я хотел сжечь бумаги, давно уже на то определенные, а сжег главы «Мертвых душ», которые хотел оставить друзьям на память после своей смерти» (с. 148). Об этом признании писателя вспоминал и лечивший его доктор Тарасенков. Почему не принимаются во внимание свидетельства в пользу второго тома и слезные сожаления Гоголя по поводу сожженной рукописи, почему муссируется тема болезни писателя и его якобы творческого бессилия в конце жизни? Заявленная Белинским в упомянутом письме тема возможной душевной болезни Гоголя (mania religiosa) была активно поддержана атеистической критикой советского периода, стремившейся доказать, что путь христианского подвига, который проходил автор «Мертвых душ», оказался для него бесплодным и в конце концов губительным. Эта критика вкупе с нынешним либеральным литературоведением не замечает и православный фундаментализм автора «Бориса Годунова», «Евгения Онегина», «Капитанской дочки», «Странника»… Она игнорирует тот факт, что Гоголь – вместе с Пушкиным и вслед за ним – возвращал Россию на предначертанный Богом путь. Для автора «Ревизора», «Выбранных мест», «Мертвых душ» смысл и цель литературы заключается в том, чтобы вести людей к Спасителю. Этот смысл воспринял Достоевский. Великий наследник Гоголя, продолжатель его дела, он всей мощью своего гениального дарования звал Россию ко Христу. Исследуя добро и зло в человеке, показывая человеческое сердце как поле битвы Бога с дьяволом, Достоевский сделал русскую литературу явлением всемирного масштаба. Велик талант Льва Толстого, и тоже признан всеми, но всё же о России, о русском человеке мир судит в первую очередь по произведениям автора «Преступления и наказания» и «Братьев Карамазовых».
С вершины в пропасть Русская литература XIX века закончилась Чеховым. Споры о религиозности писателя, его отношении к Богу идут не одно десятилетие, но несомненно то, что автор повести «Дуэль», рассказов «Архиерей» (по некоторым сведениям, любимого чтения Святейшего Патриарха Алексия II), «Студент» (любимого рассказа самого Чехова), «Святою ночью» не свидетельствовал прямо о Христе, не знал миссионерского энтузиазма Гоголя и Достоевского. Его герои не чужды духовного поиска, но «настоящей правды», по мнению писателя, не знает никто. Со смертью Толстого и Чехова угас «Золотой век» русской литературы – на смену пришел «Серебряный». Ему стало тесно в стенах отечественной художественной традиции, опиравшейся на христианский фундамент, он захотел автономии. Истина в глазах авторов начала двадцатого столетия стала, по меньшей мере, двоиться. Зло получило в лучшем случае те же права, что и добро: «Мне с Морозовою класть поклоны, с падчерицей Ирода плясать» (Ахматова). Манихейское равновесие добра и зла («Концы соприкоснутся, проснутся «да» и «нет», и «да» и «нет» сольются, и смерть их будет свет» (Гиппиус)) не могло продержаться долго. Привычные представления о грехе подвергались ревизии, страх Божий, без которого не может быть благоговения перед Творцом и, следовательно, богообщения, исчезал: «Нежной рукой отведу нецелованный крест, в щедрое небо рванусь за последним приветом» (Цветаева). За приветом к кому? Известно, что сторожат душу на воздушных путях бесы. Уже не перед лицом Бога ставил литературного героя автор, а перед дьяволом. И грех больше не тяготил его душу, напротив: «Эх! Эх! Согреши! Будет легче для души!» (Блок). Немудрено, что муза творцов Серебряного века в итоге вела их в салоны, где служили черные мессы, к откровенному сатанизму. Станислав Куняев справедливо пишет: «Дети Серебряного века очень любили в своих стихах намекать или говорить прямо, что они играют с адскими силами, что они накоротке с “владыкой тьмы”, что их притягивают темные бездны зла. Такие игры даром не проходят. Игра в ад закончилась настоящим адом. Ад петлюровских погромов, ад расказачивания, ад Белого и Красного терроров, ад голода, холода и продразверсток, ад эпидемий тифа, ад чекистских застенков и белогвардейских контрразведок… “Хлестнула дерзко за предел нас отравившая свобода”…». («В борьбе неравной двух сердец», «Наш современник». 2012, № 1–4) Эпоха социалистического реализма заморозила своеволие служителей муз. В стране победившего атеизма оказалось невозможным устраивать дионисийские игрища, вести спиритические сеансы, служить черные мессы на животе блудниц… «Обезбоженные дети Серебряного века не сразу поняли, что новая власть взяла на себя все обязанности высших сил, испепеливших Содом и Гоморру» (там же). Она принудила стать реалистами ведущих мастеров Серебряного века, таких как Пастернак, Мандельштам, Ахматова. Советская Россия в тот период дает плеяду молодых авторов, сказавших правду о своей эпохе. Среди них поэты Александр Твардовский, Николай Заболоцкий, Ярослав Смеляков, Дмитрий Кедрин... В прозе ведущее место занял Михаил Шолохов. Его «Тихий Дон» стал выдающимся явлением не только советской, но и мировой литературы. Мелихов тоже ищет «настоящую правду». Но, в отличие от чеховских героев, он не праздно рассуждает о ней, для него этот поиск – жизнь, кровь и судьба. Метущийся между белыми и красными в вихре Гражданской войны, он платит за свою жажду справедливости всем, что у него есть. Единственное, что остается, – малолетний сын, но их встреча в финале похожа на последнее свидание: дальнейшая участь Григория ясна, сам Шолохов, по свидетельству супруги писателя Марии Петровны, ее оплакивал: «Он отвернулся от окна, показал на письменный стол и, сквозь слезы, сказал: «Я закончил». Я подошла к столу и перечитала последнюю страницу: «Григорий подошел к спуску, задыхаясь, хрипло окликнул сына: – Мишенька!.. Сынок!.. Это было все, что осталось у него в жизни. Что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром». Сияющий холодом мир, холодное солнце… Когда Григорий схоронил Аксинью, он увидел над собой черное солнце. Григорий искал правду, искал с ней встречу, но она, эта Правда, ее Солнце не от мира сего. Ее образ мы встретим в эпизоде, которым заканчивается вторая книга эпопеи: «Вскоре (после расстрела белыми красного казака Валета) приехал с ближайшего хутора какой-то старик, выкопал в головах могилы ямку, поставил на свежеструганном дубовом устое часовню. Под треугольным навесом ее в темноте теплился скорбный лик Божьей Матери (прямая связь с «Молитвой» Лермонтова, где Божья Матерь названа «теплой заступницей мира холодного»), внизу на карнизе навеса мохнатилась черная вязь славянского письма: В годину смуты и разврата Не осудите братья брата. Старик уехал, а в степи осталась часовня горюнить глаза прохожих и проезжих извечно унылым видом, будить в сердцах невнятную тоску». Но вернемся к развязке романа – сцене смерти Аксиньи, наверное, самом трагичном эпизоде во всей мировой литературе. «Уже в могиле он крестом сложил на груди ее мертвенно побелевшие смуглые руки, головным платком укрыл лицо, чтобы земля не засыпала ее полуоткрытые, неподвижно устремленные в небо и уже начавшие тускнеть глаза. Он попрощался с нею, твердо веря в то, что расстаются они ненадолго»… Метания Григория в поисках справедливости, мучительная борьба за то, чтобы «в годину смуты и разврата» сохранить в себе человеческое, отстоять любовь, закончилась предстоянием перед Богом, актом смирения, твердой веры: «...расстаются они ненадолго». Нельзя не обратить внимание на то, что Шолохов по отношению к своим героям находится в той же позиции, что и авторы «Бориса Годунова» и «Евгения Онегина», «Мертвых душ», «Войны и мира». Он летописец и в своем эпическом повествовании рассказывает о роковых событиях вооружившись оптикой пушкинского Пимена. Писатель не судит тех, кто оказался между жерновами гражданской войны. Это не равнодушная отстраненность, это христианское – «не осудите братья брата». Передача сложнейших лирических переживаний героев, точность описаний природы, напрямую включенной в их судьбу, – всем этим Шолохов участвует в эпопее, подобно тому как неразрывно вплетены в канву своих произведений авторскими отступлениями Пушкин и Гоголь. Создатель «Тихого Дона» показал себя достойным наследником классиков русской литературы XIX века, продолжателем реалистической традиции, начатой Пушкиным.
Что сожжем во имя очередного «нашего завтра»? Октябрьская революция явилась второй после петровских реформ попыткой переделать Россию. Пришедшие к власти в Октябре 1917 года поманили потребительским раем коммунизма, с тем чтобы перекроить духовный уклад, катком репрессий расплющить культурное многообразие страны. «Во имя нашего Завтра – сожжем Рафаэля, разрушим музеи, растопчем искусства цветы», – писал первый председатель Всесоюзной ассоциации пролетарских писателей В. Кириллов. С первых лет существования новой власти возникла прямая угроза существованию Русского народа – его объявили шовинистом и реакционером по определению. Вот образчики репрессирования национального сознания тех лет: «Русь! Сгнила? Умерла? Подохла? Что же! Вечная память тебе» (В. Александровский, «Правда», 13.08.1925); «Бешено, Неуемно бешено Колоколом сердце кричит: Старая Русь повешена И мы – ее палачи» (В. Александровский); «О, скоро ли рукою жестокой Рассеюшку с пути столкнут? (А. Безыменский, журнал “30 дней”, М., 1925). Луначарский носился с идеей заменить кириллицу латиницей. Деятели Наркомпроса хотели запретить Пушкина, Толстого и Достоевского и всю остальную "непролетарскую культуру" и литературу. «Запрет не состоялся потому, что в партии нашлись люди, понимающие, что если авангард будет разговаривать с народом на сектантском языке научного талмудизма, дело кончится его полной национальной изоляцией. Талмудисты-максималисты были в конце концов изолированы и нейтрализованы и народу разрешено было приобщиться к сокровищам великой русской литературы. И случилось настоящее чудо: национальный гений Пушкина заново создал нацию из такой неопределенности как "советский народ" с его "двумя классами и одной прослойкой". Научившаяся читать, ставшая поголовно грамотной нация (первоначальной целью образования было научиться читать классиков марксизма-ленинизма – так буквально говорила Н.К. Крупская) обратилась к своей высокой литературной классике и душой почувствовала – это ее родное, кровное» (Панарин А. «Православная цивилизация»). С государственным размахом как праздник всего СССР было отмечено столетие со дня смерти Пушкина. Сталин вернул страну к художественно-эстетической максиме, на которую раньше были ориентированы не только русский, но и все народы Российской империи, и которую олицетворял собой Пушкин, сделал его вождем советской культуры. Итак, после революции Александр Сергеевич еще раз пришел нам на помощь. Но сегодня мы стали свидетелями третьей попытки свернуть Россию с ее исторического пути, начатую Горбачевым и продолженную Ельциным. Строительство «потребительской империи добра» по западным чертежам оказалось губительным как для экономики страны, так и для ее культуры, причем культурный кризис оказался глубже и опаснее экономического: с начала перестройки прошло уже более тридцати лет, но всё это время мы можем следить лишь за упадком культуры, которая не дала стране ни нового Шолохова, ни Свиридова, ни Рубцова. «Тоталитарный советский режим» оказался не в пример плодотворнее. Причем если Сталин и последующие руководители относились к искусству и литературе как важнейшему фактору идеологического воспитания (разумеется, это имело и негативные стороны, но, во всяком случае, «инженеры человеческих душ» никогда не были обделены вниманием со стороны правительства), то государство постсоветской России «отпустило» культуру. Место советского агитпропа тут же заняли западные специалисты по России, они стали определять, «кому быть живым и хвалимым, кто должен быть мертв и хулим». Кстати, о тех, кто должен быть мертв. Теперь, в условиях распада страны, литераторов не обязательно убивать физически. Заинтересованные в гибели русской культуры могут и не продолжать список трагически погибших русских поэтов, ведущийся от Пушкина. Этот список, наверное, можно закончить именем Бориса Примерова, который вслед за Юлией Друниной («Как летит под откос Россия, Не хочу, не могу смотреть») свел счеты с жизнью («Меня позвала Юлия Владимировна Друнина»). Как точно сказал поэт Владимир Лесовой в предисловии к книге Анатолия Передреева «Родина внутри нас» (составитель Баженова А.И. М., «Здравие», 2013): «Трудно нынче жить русскому человеку в своем отечестве. И как легко умереть. Находясь, по сути дела, в резервации». Поэта и писателя теперь убивают нуждой, замалчиванием, крошечными тиражами книг или полной невозможностью их издать. Зато тем литераторам, кому чужды традиции русской и советской культуры, Запад обеспечил «раскрутку» и щедрые премии. Прославившаяся русофобией Людмила Улицкая получила премии Медичи (Франция), Джузепе Ачерби (Италия), Симоны де Бовуар (Франция), Гринцаны Кавур (Италия), Премию Пенне (Италия), стала кавалером ордена Почетного легиона (Франция). Ольга Седакова, чьи стихи ничего не говорят русскому сердцу и напоминают каких-то диковинных рыб, на которые любопытные смотрят через стекло в океанариуме, получила Парижскую премию русскому поэту, Премию Альфреда Тёпфера, Европейскую премию за поэзию… Любопытно, что финансирует переводы современных авторов на иностранные языки, их публикации в иностранных изданиях Фонд социально-экономических и интеллектуальных программ. Его возглавляет Сергей Филатов, в 1993–1996 годах руководивший администрацией Ельцина. Как сообщил в декабре прошлого года сетевой литературный журнал «Камертон», на слушаниях в Общественной палате РФ «Об итогах Года литературы» глава фонда выпалил: «Мы выбираем не тех писателей, чьи имена вам ласкают слух, а тех, которые требуются за рубежом». А за рубежом понятно, кто требуется… Процесс раскультуривания страны привел к тому, что «толстые журналы», со времен пушкинского «Современника» определявшие литературные вкусы читающей публики, практически перестали существовать. Зато открылись шлюзы для всего низкопробного. «Функцию литературы, – пишет известный историк и политолог Андрей Фурсов, – начинает выполнять антилитература (акунины-донцовы), культуры – антикультура (от «Дома-2» до версии «Руслан и Людмила» в «режиссуре» Д. Чернякова)». Затянувшийся третий социальный эксперимент, имеющий целью встроить Россию в «цивилизованный мир», грозит потерей культурной идентичности, прежде всего русского народа, а затем и других народов, входящих в Федерацию.
Веленье Божие и Муза Как бороться с бедой, как отстоять отечественную литературу? Поэты и писатели патриотического лагеря пытаются противостоять губительному напору «мягкой силы», посредством которой Запад с помощью нашей либерально настроенной творческой интеллигенции стремится задушить всё русское. Однако исход нашей борьбы отнюдь не очевиден: слишком раздроблены силы. Не только об организационном, но и о духовном единстве, увы, говорить не приходится. Что же делать? Не призвать ли снова на помощь Пушкина? Поэт поможет нам и в третий раз, если мы останемся верны его завету: «Веленью Божию, о муза, будь послушна». А вот здесь как раз камень преткновения. Век победившего атеизма миновал, но очень немногие, буквально единицы, ставят своих героев, свое творческое я перед Богом. А ведь именно это значит возвратиться к Пушкину, к великой русской литературе. Первый призыв «вернуться к тому образу мира, который Пушкин унаследовал от духовной культуры Руси, который он сообщил, в качестве основы, светской культуре России» раздался 20 лет назад в упомянутой ранее статье ведущего нашего пушкиниста Валентина Непомнящего «Удерживающий теперь» («Новый мир» № 5/1996). Через три года в «Московском литераторе» (№ 10/2003) и в журнале «Молодая гвардия» (№ 11–12/2003) была опубликована статья поэта, писателя и публициста Валерия Хатюшина «Без божества». Ее главная мысль: «Искусство, если оно искусство, а не баловство, не игра принципиально должно быть подчинено высшим религиозным задачам… Выше Бога нет ничего, и хотя бы только по этой причине религиозное чувство в человеке и в конечном счете в художнике выше и важнее чувства эстетического». Но призыв автора к собратьям по перу служить Высшей правде услышан не был. Больше того, статья вызвала резкую отповедь известных критиков – Владимира Бондаренко и Олега Дороганя. Поводом для возмущения послужил содержащийся в ней анализ поэм Юрия Кузнецова «Путь Христа» и «Сошествие во ад». Едва ли стоит вникать в детали давнего спора, но нельзя не сказать о его сути. Если Хатюшин говорил об ответственности автора, о служении Истине, то его оппоненты заняли противоположную позицию, отстаивая право Кузнецова и, следовательно, любого литератора на неограниченную свободу самовыражения. Талант якобы дает на это право. Разумеется, индивидуальность, творческий подчерк – признак таланта, неотъемлемое его свойство, необходимое условие создания художественного произведения. Но разница между русской классической литературой и неклассической, по-видимому, состоит в том, что для поэта и писателя XIX века одного авторского видения было недостаточно, чтобы выйти к читателю. Достаточным условием было служение истине. Поэт Золотого века не ставил себя, свое поэтическое я, свое «я так вижу» выше правды: правды жизни (социальной правды), правды красоты, наконец, Божьей правды. Служба истине была долгом и призванием поэта. Серебряный век, по существу, отменил творчество как служение. Видение, творческая индивидуальность стали не только необходимым, но и достаточным условием литературного процесса. Позднее, в атеистические советские годы, вопрос об ответственности художника перед лицом высшей правды был попросту снят. Даже земная правда стала для него необязательной, а нередко и опасной, если шла вразрез с директивным пониманием действительности. Видение, выражение своего я становилось главным критерием достоинства произведения. Такой подход создавал питательную среду для развития в литературной среде тщеславия, самолюбия, гордыни. После падения советской власти, которая всё же заставляла автора не выходить за определенные рамки, отвязанное от ответственности самовыражение пустилось во все тяжкие и стало синонимом постмодернизма. Автор-постмодернист ставит читателя не перед Богом, а перед собой. Стоит заметить, что свобода самовыражения у автора двух поэм достигла своих экстремальных значений: Юрий Кузнецов произвольно интерпретировал евангельские тексты, не страшась их «подправлять» там, где ему это казалось необходимым (демонстрируя нередко слабое с ними знакомство или даже полное незнание), использовал апокрифы или другие сомнительные источники в духе a la Renan, а это не могло не вести к прямому кощунству. Кураж доводил сочинителя до того, что он уподоблял себя Христу: «Встань и сияй надо мною, звезда Вифлеема!» Публикация поэмы «Путь Христа» в «Нашем современнике» вызвала протест члена редколлегии журнала священника Ярослава Шипова. Он предупредил, что произвольное обращение с текстом Нового Завета грозит оказаться хулой на Святого Духа, которым эта Книга написана, и отказался от лица Церкви благословить публикацию поэмы. Редакция предпочла расстаться с членом редколлегии и прекрасным писателем отцом Ярославом Шиповым, но свою позицию не изменила. Кузнецов дал поистине неограниченный простор фантазии в поэме «Сошествие во ад», пытаясь соперничать с Данте. Но если Алигьери вводит в ад Вергилий, который, по существу, служит ему гидом, то Юрия Поликарповича – сам Спаситель. Это уже опасный прием: во-первых, он граничит с магией, принцип которой – эксплуатация в своих целях сверхъестественных сил, во-вторых, постмодернистская фантазия искажает евангельскую Истину. Вот один из примеров. Благоразумный разбойник, которому Христос на кресте сказал: «Истинно говорю тебе: ныне же будешь со Мною в раю» (Лука. 23.43), в поэме попадает сначала в ад и идет по нему вместе с Христом и автором поэмы. То есть, согласно Кузнецову, если он попадет в рай, то лишь на третий день, после Воскресения Сына Божия. Читал ли поэт Часы Святой Пасхи: «Во гробе плотски, во аде же с душею яко Бог, в раи же с разбойником, и на Престоле был еси, Христе, со Отцем и Духом, вся исполняяй…»? Непостижимая и прекрасная диалектика Пресвятой Троицы авторским произволом попросту отброшена… Данте, с которым соперничает Кузнецов, хорошо знал богословие и на подобные вольности не решался. Продолжая соревнование с великим флорентийцем, автор «Сошествия во ад» живописал мучения попавших в преисподнюю. Во-первых, надо сказать, что православие издавна находилось под влиянием христианских апологетов первых веков (св. Иустина Философа, св. Игнатия Богоносца, Феофила Антиохийского и др.), учивших об апокатастасисе, всеобщем спасении, и не дерзало предавать на вечные муки кого-либо, во всяком случае поименно. Суд – исключительная прерогатива человеколюбивого Бога. Св. Иосиф Волоцкий писал в Волоколамском патерике: «Преблагой человеколюбец Бог хочет, чтобы все спаслись и никто не грешил. Как радуется и веселится Преблагой Господь о том, что никто не погибнет» (цитирую по работе историка И. Дронова «Утопия и Устав»; «Наш современник» № 3/2012). Во-вторых, великий флорентиец среди грешников в аду увидел всего десять известных ему фигур, к которым отнюдь не чужд сострадания. Вот он видит мучения Франчески да Римини и Паоло Малатеста:
Дух говорил, томимый страшным гнетом, Кузнецов же безо всякой жалости отправил на вечные муки многих. Мучаются в пекле политики и военачальники: Ленин, Сталин, Корнилов, Махно, Деникин, Тухачевский. Поэт обрек адскому пламени мыслителей и ученых – Кампанеллу, Декарта, Гегеля, Эйнштейна; великих деятелей мировой культуры Шекспира и Чаплина; не пожалел Белинского, Солженицына и Сахарова. Не пощадил и ребенка – Павлика Морозова. Поместил в огненную преисподню сожженную на этом свете англичанами католическую святую, мученицу Жанну д’Арк. Расправился с русскими классиками. В вечном огне горят Герцен, Тютчев (вместе с Денисьевой). Гоголь летает в пылающем гробу! Пушкина, правда, Юрий Поликарпович не решился казнить вечной мукой, но он расправился с ним раньше: «Пень иль волк, или Пушкин мелькнул?» («Выходя на дорогу, душа оглянулась»). Этот вызов литературе XIX века литераторы предпочли не заметить – не захотели плыть против мейнстрима: люди весьма авторитетные называли Кузнецова ведущим русским поэтом. Кстати, Хатюшин и не думал отрицать его как художника: «Восьмидесятые годы – это несомненно поэтическое время Кузнецова». В статье «Во имя истины» («Российский писатель» № 18/2003) он объяснял, что не ставил целью развенчать автора двух поэм. Его задачей было показать, что «Путь Христа» и «Сошествие во ад» служат «красноречивой иллюстрацией отрицательной творческой энергии, в угоду нашему беспринципному времени активно реализуемой современной русской литературой под маской религиозности».
Осторожно – религия! Сегодня представители нашей творческой интеллигенции, как правило, не чураются Церкви, многие называют себя верующими, во всяком случае, не атеистами. Разумеется, это не может не внушать определенную надежду на то, что и само их творчество озарится чистым пламенем веры, станет служить Высшей Истине. Но для этого надо ограничить авторское своеволие, отказаться от сознания исключительности искусства, согласиться с тем, что художественное видение не имеет самодовлеющего значения, что эстетические ценности не доминируют над духовными, и главное – понять: между русским самосознанием и православной верой есть глубокая нерасторжимая связь: «Русский – значит православный» (Федор Достоевский), и там где эта связь рвется, русская культура перестает быть русской. К сожалению, такое понимание встречается далеко не всегда. Показательна в этой связи реакция литераторов на создание возглавляемого Святейшим Патриархом Кириллом Общества русской словесности. Светские СМИ в своем большинстве достаточно осторожно отнеслись к новой общественной структуре, но удивительно, что явные претензии к ней раздались из стана патриотов: от главного редактора газеты «Завтра» Александра Проханова и главного редактора газеты «День» Владимира Бондаренко. Можно по-разному относиться к некоторым лицам, вошедшим в это общество. Непонятно, например, почему проблемами русской словесности озаботились кинематографисты Станислав Говорухин и Никита Михалков, причем последний, как известно, призвал изменить Закон о государственном языке, запрещающий использование матерных выражений на экране и сцене. Но Александр Андреевич по этому поводу не высказывается. Его интересует «как общество будет воспринимать грандиозную культуру Серебряного века, в которой для церкви хватает богопротивного. Культура Серебряного века – это драгоценная, уникальная «Инония» Есенина, творения символистов, которые во многом могут истолковываться как куртуазные, эротические, что противоречит представлениям церкви». Он опасается, как бы «церковная опека не вылилась в жесткую цензуру» («Завтра» № 11/2016). Во-первых, такое опасение, мягко говоря, наивно. Не успела Церковь сделать первую робкую попытку защитить нашу родную речь от царящего в стране культурного беспредела, как в общество посылается сигнал: «Внимание, нам снова грозит цензура!» Во-вторых, что же, по мнению уважаемого писателя, церковь должна благословить духовные безумства авторов Серебряного века, практиковавших садомизм, суицид и сатанизм? Проявить благосклонное отношение к «Инонии»? Но ведь большего кощунства над верой во Христа наша литература просто не знает. Чем же она «драгоценна», богоборчеством? «Почему во главе Общества русской словесности встал наш уважаемый Патриарх? – возмущается Владимир Бондаренко. – Я сам с детства православный человек, хожу регулярно в храм, но при этом Божий Храм с писательской вольницей не путаю. Знаю, что среди самых уважаемых русских писателей немало и убежденных атеистов, и еретиков того или иного рода, и мусульман, иудеев, католиков. Куда им деваться? Значит, изгоним из русской словесности и моего покойного друга Равиля Бухараева, и Чингиза Айтматова, вычеркнем католиков Петра Чаадаева и Бориса Ширяева, не допустим знаменитых иудеев… Куда тогда деть и еретический роман "Мастер и Маргарита" Михаила Булгакова… Да и вообще в русской литературе изначально присутствуют некая фронда и вольнодумие, мистика и язычество, недопустимые для Патриарха» («День литературы», 24.03.2016). Непонятно, чему возмущается Владимир Григорьевич. Разве Церковь не имеет права высказывать свою точку зрения на состояние русской словесности и доносить ее обществу? Или институт Церкви, по мнению уважаемого критика, несовместим с демократией? Мы, кстати, это уже проходили, когда Хрущев запретил священству любую деятельность за оградой храма. А насчет того, что в русской литературе изначально присутствует вольнодумие, мистика и язычество, позвольте не согласиться. Едва ли корректно экстраполировать практику Серебряного века на древнерусскую литературу, на литературу XIX столетия, да и на советскую литературу. Разумеется, всегда были исключения, объясняемые творческим поиском авторов, их становлением, воспитанием, мировоззрением и т.п., но «по плодам узнаете их»: говорить об изначальном мистицизме русской литературы не приходится. Непонятно, почему и как Общество русской словесности, не имеющее никаких директивных функций, будет «изгонять» тех или иных писателей? Зачем же нагнетать в обществе неприязнь к Церкви? И наконец, такой вопрос: что важнее для критика, называющего себя православным, писательская вольница или Высшая правда? Верность этой правде позволила русским писателям создать творения, в сравнении с которыми тот же роман «Мастер и Маргарита» не столь уж и велик. Разве не цель русского критика способствовать возрождению нашей литературы во всем ее былом величии? Или ересь и язычество дороже веры во Христа? «Я не отрицаю божественной связи духа и плоти, таинственного сопряжения родственных чувств с матерью-землею, тоски и мук, не исчезающих и после смерти. И поэтому покойники постоянно приходят к живым, напоминая о нерасторжимости двух миров… Тут ни знания не помогут, ни церковь. Ведь никто не видел Бога, но и никто не может сказать, что Его нет». Трудно поверить, что слова одного из ведущих писателей патриотического лагеря Владимира Личутина («Завтра» № 18/2016) принадлежат христианину. Неужели он не знает, что Господа во время Его земной жизни видели тысячи и тысячи людей. Что по Своем Воскресении Он являлся апостолам. Что после Вознесения видеть Его удостаивались великие святые. А вот мертвых к живым Господь не отпускает, о чем свидетельствует Притча о богаче и Лазаре (Лк. 16.19-31). Покойники приходят на землю в соответствии с языческими верованиями. Увы, смешение язычества с христианством в нашей патриотической периодике – явление нередкое. Часто это происходит не по умыслу, а просто по религиозной безграмотности. В очерке Ивана Вишневского «Его негасимая Русь», написанном к столетию Георгия Свиридова («Завтра» № 50/2015), читаем: «Вообще сатанизм – это то, с чем Свиридов реально боролся во всех своих ипостасях – и как язычника, и как коммуниста, и как православного». Здесь нельзя не возразить: во-первых, Свиридов не исповедовал язычество; во-вторых, как может язычник бороться с сатаной, если языческие боги и есть бесы? Автор, видимо, не знает из «Повести временных лет», что когда князь Владимир крестил народ в Днепре и в Киеве были свергнуты языческие идолы, «дьявол говорил, стеная: «Увы мне! Прогнан я отсюда!.. И поставил Владимир церковь во имя святого Василия на холме, где стоял идол Перуна». В том же очерке содержится такой пассаж: «Я видел правку Свиридовым текста знаменитого 103-го псалма, с которого начинается одно из главнейших священных действий нашей церкви. Там выкинуто, вырезано, уничтожено все, что касается известного государства на Ближнем Востоке. Вот так. С точки зрения канонического православия – это просто грех, но Свиридов иначе не мог». Читая эти строки, хочется спросить: сотрудники уважаемой газеты, пропустившие их в печать, ходят в церковь? Каждое вечернее богослужение начинается с чтения 103-го псалма (он поэтому называется предначинательным), но в этом гимне мирозданию ни о каком государстве речи нет и быть не может: псалом посвящен красоте мира, сотворенного Богом. Незнание азбучных истин в вопросах веры тем более небезобидно, когда оно тиражируется массовыми тиражами: доверчивые читатели примут ошибки или авторские фантазии за чистую монету, например поверят Владимиру Бондаренко, что поэзия Лермонтова «была наднебесной» (Бондаренко В. «Лермонтов – мистический гений», «Молодая гвардия», М., 2013), потому что вся она пронизана «мистическим космизмом» (следовательно, наднебесный космос выше Горнего Иерусалима. – В.С.), и якобы глубинно связана с Ницше, потому что оба родились под знаком Весов. Удивляешься широте взглядов «с детства православного человека»: в одном абзаце и эзотерика, и астрология, и ницшеанство... Православная Церковь учит: без благоговения нет общения с Богом, ну здесь не о благоговении речь, а о том, чтобы хотя бы не было кощунства и неправды. Лермонтов сказал о себе: «И в небесах я вижу Бога». Встать перед Богом – вот задача! И если мы ее осознаем, мы сможем выполнить задачу, которую предельно четко сформулировал Валентин Непомнящий: «Заново постигнуть себя, обрести целостное понимание феномена русской культуры как такого явления, которое вне религиозной своей природы и традиции не имеет смысла, а значит, и необходимости существовать».
Владимир Смык
|